6.Женщина номер два
– Костенька! – мама Веры, Валентина Дмитриевна, относится ко мне подозрительно хорошо. Иногда мне кажется, что она ведет себя как продавец порченой хурмы, который отвлекает покупателя улыбкой и любезностями. Вера, конечно, не хурма… Но то, с каким рвением ее пытаются выдать за меня замуж, меня настораживает.
– Костенька, заходи, голубок! – Валентина Дмитриевна выдает мне тапочки.
– Здравствуйте! – говорю я, вручаю ей бутылку вина.
Вера на кухне ставит тарелки на стол. Круглая белая тарелка – сцена для кулинарного сюрприза. Котлеты и гречка…
Я бы может и женился на Вере за эти прекрасные котлеты, но все мои недостатки, с которыми сегодня милостиво мирятся эти дамы, тут же станут объектами агрессивной неравной борьбы.
– Кетчуп? – у Веры очень красивые губы.
Я смотрю, когда она говорит, на ее губы, в меру пухлые, алые как у ребенка… Мне не важно, что говорит женщина, если у нее красивый рот. Иногда я трогаю ее губы пальцами. Она спрашивает: «Что ты делаешь?», я отвечаю: «Трогаю твои красивые губы. Что, тебе жалко?». Вера смущается. Вера вообще привлекательная, но вот губы у нее просто превосходные.
– Очень вкусные котлеты! – говорю я.
– Костенька… – Валентина Дмитриевна аккуратно начинает разговор, – Кость, я тут вот чего подумала… Я на дачу жить поеду… А вы живите, я вам мешать не буду. А то, что ты в общаге как неродной.
Какой-то очень умный мужик однажды для того, чтобы дезориентировать баб, придумал понятие «женской хитрости»... И теперь женщины передают из поколения в поколение лженаучные утверждения о том, что если просьбу или желание облачить в ласковую необязательную тихую форму предположения или решения «во благо», то мужчина никогда в жизни не догадается, что сокрыто за этой подарочной упаковкой. Тот прекрасный выдумщик убедил женщин и в том, что этим оружием умеют пользоваться только они…
– Валентина Дмитриевна… – начинаю я ласково, положив вилку, – разве я похож на того, кто отправит маму моей любимой девушки на дачу одну? Разве я похож на того, кто заставит любимую расстаться с ее мамой ради какого-то там удобства?
Я беру руку Валентины Дмитриевны и «искренне» глядя ей в глаза:
– Не волнуйтесь за меня! Все образуется. Мне нужно только немного встать на ноги…
Повисает пауза. Валентина Дмитриевна медленно осознает то, что она проиграла с разгромным счетом. Я продолжаю есть котлеты.
В атаку выходит Вера…
– Ты, Кость, на ноги встаешь все пять лет как мы встречаемся… Мне кажется, что ты меня просто… не любишь…
Вот это удар под дых… Это самый популярный и всегда действенный женский способ отправить мужчину в нокдаун. После этого утверждения ты вынужден реагировать. Но как? Сказать «Что ты?! Я тебя люблю!», и тогда тут же она сядет тебе на колени и скажет: «Ну раз ты меня любишь, тогда сделай это для меня…». Если сказать: «Как ты можешь говорить такое?!» – она скажет: «Значит – не любишь» и отправится рыдать, если спросить: «А ты меня?» – она скажет: «Ага! Вопросом на вопрос! Значит – не любишь!» и тоже отправится рыдать… Я был в тупике. Все варианты не сулили ничего хорошего.
Я и сам не знал, люблю ли я ее. Я любил ее губы и котлеты, любил с ней быть, но вот представить ее рядом на всю мою дурацкую жизнь, придумать наших общих детей… я не мог.
– Вер, я тебя люблю. – сказал я.
– Ну тогда сделай эту мелочь для меня – сказала она, садясь мне на колени.
Когда женщина просит о мелочи – это означает, что ей нужна твоя жизнь. Этакая мелочовка на карманные расходы.
– Поженимся, поженимся, – уныло говорю я.
Вера и ее мать веселеют и на неделю оставляют эти разговоры.
7. Женщина номер три
Из города Кимры Тверской области мне звонит мама. Когда я слышу ее голос в трубке, перед глазами встает наш самый мерзкий город на земле. Город смирившихся людей и неработающих светофоров. Город – разлагающийся труп, смердящий и уродливый. Город-смерть, город – торжество подлости молодого мэра в полосатом костюме над трусостью горожан. Между хлипких разрушенных домов застыли острые волны бурлящих асфальтовых рек, на берегу бабка продает молоко от больной коровы и носки: «Покупайте, целебная собачья шерсть». Люди ходят, пряча глаза, будто побитые, будто им стыдно за собственную трусость и смирение. А у мэра красивая жена – она владеет сетью тур-фирм – продает возможность сбежать из мужнего города в далекие страны, хотя бы на неделю. И чем подлее и беспардоннее мэрствует ее молодой муж, тем больше желающих слетать в другую жизнь через ее тур-фирму. Я ненавижу Кимры. И оттуда, из самого эпицентра моей ненависти, звонит человек, которого я должен любить больше всех на земле.
– Здравствуй, сына! Совсем забыл… – жалуется моя мама.
– Заработался, прости… – жалуюсь я.
– Ты бы хоть письма писал, говорить дорого… – просит мама.
– У тебя же компьютера нет, – напоминаю.
– А ты по почте. Бумажные… и по почте.
«Бумажные и по почте» – как же это легко: сесть за стол, взять шариковую ручку и написать: «Привет, мама! У меня все хорошо! Работа, девушка! Даже две девушки! А еще гастрит и Барсуков – но ведь это мелочи. И пусть Барсуков весит восемьдесят килограмм – но он все равно мелочь. Я ему так и сказал. И вообще, мама, я скоро напишу восемь полнометражных сценариев и продам их по сто тысяч каждый. Сейчас ничто не нужно так, как нужны сценарии. Даже нефть так не нужна, потому что и ее можно выдумать. Так вот, мама, я напишу восемь полнометражных сценариев и продам их по сто тысяч каждый и куплю одну полнометражную квартиру – и будем жить. Да, да! Твой дурацкий сын – Кондурецкий. Це.»
И потом, казалось бы, нет ничего проще: выйти в город и пойти по нему ногами до ларька «Союзпечать», и там купить конверт и марки, а потом положить мое письмо в конверт и наклеить на него марки с памятниками неизвестных городов и подписать: «в самый мерзкий город на земле Кимры моей маме от ее дурацкого Кондурецкого», и кинуть в железный ящик по имени «Почта» и все… Но нет ничего невозможней, чем все самое простое. Знание о том, что это так легко, заставляет нас откладывать простые дела на следующую жизнь. И я говорю маме: «Конечно, конечно, обязательно напишу…» и не пишу. И с тех пор, как всегда, под рукой мобильный, и можно вызвать любой голос в любое время, и можно отменить и опоздать на любую встречу, и можно отказаться и согласиться, и попросить прощения без всяких усилий – не надо идти и звонить в дверь и краснеть, и придумывать, и грызть ногти… С этих пор мы стали жить в иллюзорной простоте человеческих отношений, оставив простые поступки, в которых так много сути.
8. Женщина номер четыре
Самое подлое, самое тяжелое испытание – это мимолетная фантазия на тему жизни, которой уже нет. Эта провокация сознания порождает маньяков и самоубийц, невротиков и насильников – выбраковывает из рода человеческого тех, кто не смог смириться с необратимостью времени и торжеством чужой воли.
Поверить в то, что однажды было лучше, чем сегодня – легко, смириться с тем, что это «однажды» никогда не повторится – почти невозможно. И мы хватаем за руки, и мы кричим, и мы отказываемся отпускать – а настоящее время не любит, когда его не ценят.
Это страшное, невыносимое «а если бы я тогда…», которое не меняет во времени настоящем ровным счетом ничего, но делает тебя беспомощным ребенком, брошенным в гигантском моле, где можно купить все, кроме ощущения тесной, жаркой родительской руки, которая ведет... Это – маленькое допущение, что все могло бы быть иначе, этот мимолетный взгляд в окно, за которым все так, как должно быть: ничем не примечательный день, спокойный как спящий младенец, и безразличный как предрассветное утро, вот я, вот она, вот пес и синее газовое пламя в конфорке, и будем пить чай, и алое на окне, и никто не ушел тогда и не умер, и не сказал неверных слов…Эта выпущенная из оков здравого смысла фантазия… она возвращается бумерангом, пластмассовой тарелкой для игры с псом – день настоящий приносит в зубах твою унылую жизнь и жадно дышит. И становится жутко, и больно, и невыносимо – и день жрет твой воздух и капает слюной на ладонь, и ничего не вернуть.
Моя память – как камера пыток. Я, мазохист, захожу в нее – и за каждый кадр счастья из прошлого я плачу ударом стального кулака настоящего в сердце и под дых, и в сердце, и под дых. Я закрываю глаза и тяжело дышу – жду, когда сердце выгнется, отойдет от удара и начнет гнать кровь в обычном режиме. Я истязаю себя прошлым, а прошлое смотрит на меня – нацистская морда – и ждет, когда я снова подставлю тело под удар.
Я хочу вернуться в Киев. К женщине, которую любил как никого. Любил потому, что не думал над определением чувства, которое испытывал, оно вырабатывалось во мне естественно, как молоко в корове, и грело, и делало счастливым. Наши дни были простыми, без изысков. Просто дни, в которых запомнится скорее застрявшая бабочка в сетке от комаров, солнечные узоры на потолке или разговоры под окном про Арину Шарапову, которая «точно сделала себе подтяжку»… Наши действия и слова не останутся в памяти – как не считают вдохи и выдохи и не запоминают удары сердца. Мы становились одним целым и смотрели и чувствовали, и не думали ни о себе, ни друг о друге – было счастье. А счастье – это всегда характеристика прошлого, как и любовь – имя того, что пока живет – вовсе не нуждается в названиях.
Я назову ее Счастьем, потому что я выстрадал ей это имя, потому что она принадлежит Past Continious Tense, а не мне – я имею право только дать ей имя.
Счастье жило на Крещатике в весенних каштанах в Киеве, который переживет и похоронит всех своих адских президентов и премьеров, и мэров, и Америку, и Меня. Я подцепил свое Счастье в пивнухе. Мы сидели там с плохим режиссером Мамедовым и на спор цепляли женщин. Я подцепил свое Счастье в пивнухе. А потом мы пили и, конечно же, травили с Мамедом анекдоты – и она смотрела на меня послушно и доверчиво, по-бабьи, и поправляла темные волосы. И было так, как должно быть, но мне не хватило ума или еще чего-то, чтобы это не отпускать.
А потом я жил у нее неделю и мы гуляли и просыпались вместе так, будто никогда не расставались. Я относился к ней как к своей, как к части себя и совершенно не думал о том, что это можно потерять. Мне казалось что мы плывем в лодке – маленькой, но надежной, и даже если я выхожу из каюты встречаться с Мамедовым и отпускаю на время ее руку, она никуда не девается – она рядом, ведь мы на лодке… Мамедов снимал сериал о любви и милиционерах, я по его свистку переделывал уж совсем дурно написанные сцены и проводил время с Счастьем. Она делала вкусные котлеты из трех сортов мяса и ни о чем никогда не спрашивала и ничего не просила, даже «скажи мне приятное» я не слышал от нее ни разу. А потом Мамедов снял свой сериал про любовь и милиционеров и мы уехали. Я сказал ей, прощаясь: «Мы сняли сериал про любовь и милиционеров и теперь нам надо в Москву – там Мамедов будет снимать сериал про интернет и подростков. У подростков интернет – модная тема, им уже не интересно про любовь и милиционеров. Но я ненадолго».
Она совсем ничего не сказала, завернула в фольгу котлеты и собрала мои вещи. Счастье не бывает навязчивым.
А потом Москва. Дни – как мимолетные пейзажи за окном электрички. Я уехал во времени от нее так быстро и так далеко, что звонить стало глупо… Сначала я перекладывал звонок Счастью на день, потом на неделю, потом я решил, что надо звонить в прощеное воскресенье и говорить: «Прости, любимая, у меня был трудный период жизни, прости, я очень скучаю» или в новый год: «С новым годом, родная! Мы будем счастливы теперь и навсегда!». И так прошло много прощеных воскресений и лет, которые я не могу себе простить.
А когда наша компания решила снова снимать в Киеве про любовь и милиционеров, я уже не нашел ее. Мое Счастье съехало с Крещатика в неизвестном направлении. Оказалось, что я не знал ее фамилии, да и где она работала никогда не интересовался. И тогда, в Киеве на лестничной клетке в доме, где она жила, я понял, что мы не на лодке и в каюте давно вода, и я вишу в спасжилете в космическом океане, и дую в свой сраный свисток – а в нем вода – и никто не слышит. Поздно свистеть, поздно звонить – все кончено. И начался бесконечный отсчет моих пустых дней с «а если бы я тогда…» и ударами под дых и в сердце. И оказалось, что жизнь продолжается там, откуда мы однажды ушли, и Счастье не прощает невнимательности…
9. Барсуков
Я живу в общежитии ВГИКА уже давно. Когда-то, лет десять назад я закончил во ВГИКе сценарный факультет, мать развелась с отцом и уехала к себе на Родину в мерзкий городок Кимры, да еще и начала тащить в квартиру сильно вонючих кошек. Я решил, что мои соседи по комнате смердят куда меньше.
С руководством общаги у меня наладились почти родственные отношения – там работала моя хрензнаетсколькиюродная тетушка, и посему я окопался временно в этом муравейнике… Как известно, нет ничего более постоянного, чем все временное, и почти десять лет за мной закреплено здесь койко-место.
Со мной в комнате живет некто Барсуков. Крепкий рязанский парень – элита лимиты, злой жадный пробивной киборг, который ест бутерброды в одну харю и учится на режиссера. С Барсуковым мне не очень повезло, но тот факт, что нам совершенно не о чем говорить, как-то снимает проблему.
– Что такое «Нивелировать»? – Барсуков часто спрашивает меня значение слов.
– Ну… Делать неважным… по-моему… – отвечаю я Барсукову, читающему свои конспекты.
– А, точно! – говорит Барсуков. Он всегда так говорит. Будто его душа по Аристотелю вспоминает то, что знала до рождения.
– Барсуков… А что такое «флуктуация»? – спрашиваю я.
– А зачем тебе? – спрашивает Барсуков с прищуром.
– Да… Слово вертится в голове… Не могу вспомнить.
– Ну и забудь его. Не нужно помнить ненужные слова. – Барсуков продолжает читать.
И Барсуков действительно не помнит ненужного. Он не общается с ненужными людьми и не делает ненужных движений. Я не сомневаюсь в том, что Барсуков выбьется в люди – он как жук-короед – грызет, грызет маленькими кусочками… и вот дерево – бесконечная зеленая вселенная – побеждена его жадностью и упорством.
Барсуков часто смотрит фильмы, высчитывает по секундам кадры, списывает чужие сценарии. Как-то я предложил Барсукову написать сценарий по моей жизни. Но он ответил, что это «арт-хаус», а «арт-хаусом» занимаются бедные лузеры. Я – бедный лузер.
Когда я совсем не могу мириться с Барсуковым – я ухожу от него в интернет.


